беседа с епископом Вашингтонским и Сан-Францискским Василием (Родзянко)
беседа проведена в Москве Вячеславом Репиным
версия, опубликованная в журнале « Новый мир »
Епископ Василий (Родзянко) — иерарх Православной Церкви, известный богослов и проповедник.
Родился в 1915 году в Малороссии, в родовом поместье, в семье общественного деятеля, председателя дореволюционной Государственной Думы Михаила Родзянко, которому приходится внуком. В 1920 году эмигрировал с родителями в Сербию, где закончил Русско-Сербскую гимназию и богословский факультет Белградского университета. Учителями и наставниками будущего епископа Василия были митр. Антоний (Храповицкий), св. Иоанн Максимович, св. Николай Велимирович, св. арх. Иустин Попович, митр. Антоний Сурожский, о. Сергий Булгаков и другие. В 1941 году стал священником. В годы войны участвовал в сербском Сопротивлении. Два года провел в титовских концлагерях, после чего был выслан из Югославии. С 1955 года автор и ведущий православных радиопередач на Би-би-си. В 1980 году после смерти жены и пострижения в монашество рукоположен в епископа Вашингтонского, а затем Сан-Францискского автокефальной Православной Церкви в Америке. В настоящее время живет на покое в Вашингтоне, отдавая все силы и духовный опыт служению России.
Епископ Василий (Родзянко) был духовным отцом Александры Львовны Толстой, дочери Льва Толстого.
Вячеслав Репин: — Ваше Преосвященство, как известно, 2 февраля 1901 года Святейший Синод вынес определение, известное под № 557. Опубликованное в «Церковных ведомостях», оно известило русскую общественность об отлучении графа Льва Николаевича Толстого от Русской Православной Церкви. Это решение Синода явилось одним из контрапунктов, характеризующих всю культурную ситуацию в России предоктябрьского периода, но и вызывает споры до сего дня. Однако на тему «отпадения» графа Толстого от Церкви было сказано так много, что вряд ли есть смысл обсуждать решение Синода или само учение Льва Толстого, которое, конечно, не выдерживает серьезной критики с богословских позиций. Было бы гораздо конструктивнее взглянуть на это событие с другой точки зрения: не кроется ли в нем какое-то фундаментальное, типичное противоречие, с которым многие из нас, люди творческих профессий, сталкиваются ежедневно, а в наши дни в особенности? Хотим мы того или нет, но это неизбежно закрадывается в нас, когда мы пытаемся соизмерить наши творческие устремления – в конце концов, очень земные – с содержанием православной веры и теми требованиями, которые она выдвигает перед верующим человеком. В каком-то смысле отлучение графа Толстого от Церкви явилось отлучением от Церкви всей секулярной русской культуры и тес самым явилось судьбоносным, раньше времени вскрыв на теле России рану, которая вскоре привела страну к разрушительной болезни. Отношение к Толстому со стороны церкви сегодня не изменилось. Не изменился и интерес к Толстому со стороны читателей. Не заслуживаем ли мы и вся наша современная литература отлучения от церкви?
Епископ Василий — Противоречие действительно существует. От него никуда не денешься, и следует его принять, как оно есть. Но в контексте разговора о Толстом я считаю все же необходимым коснуться самого решения Священного Синода об отлучении его от Церкви – не об «отпадении», а именно об отлучении. И вообще нужно отдавать себе отчет, что для проникновения в суть этой проблемы, вопрос не может не рассматриваться с канонической стороны.
Насколько мне известно, этот акт не был задуман Церковью как разрыв с культурой, как отлучение от себя всей светской русской культуры. Я допускаю, что такое толкование имеет под собой определенную почву, допускаю, что можно приходить к таким выводам, можно считать, что атмосфера нападок на церковь, царившая в обществе, повлияла на решение Синода. Но насколько я знаю, причем от самих членов тогдашнего Синода, с некоторыми из которых я лично был знаком, никто из них не придерживался такой точки зрения. Я это знаю от митрополита Антония (Храповицкого), который был членом Синода как раз в то время – не старейшим, как митр. Петербургский Антоний (Вадковский), который стоял за этой инициативой, но тем не менее.
Опубликована переписка между графиней Толстой Софьей Андреевной и митр. Антонием (Вадковским), и она довольно подробно освящает события тех дней. Письма Софьи Андреевны доносят до нас свидетельство о том, насколько люди не понимали, что это вовсе не было личным походом на ее мужа, как это толковала Софья Андреевна и как она с большим огорчением писала об этом митр. Антонию. Этого не понимали даже люди, самые близкие к Толстому и ко всей этой проблеме. Это был вынужденный канонический шаг, необходимый для охраны истины православной веры, которая иначе не смогла бы быть защищенной от весьма могучих нападок такой личности как Лев Толстой.
Но вы отчасти правы в том, что из-за общего настроения умов русской интеллигенции, царившего в те годы, которое в конце концов и привело к последующим событиям двадцатого века, перед Церковью стоял очень трудный вопрос – об отношению ко всему обществу. Можно предположить, что ее реакция не была бы такой жесткой, если бы это не был Толстой – человек, имевший столь большое влияние на умы.
В русском обществе происходил раскол. Чернышевский, Белинский, западники, славянофилы, Чаадаев, Аксаков, Хомяков и т. д. и т. п. – вот полюса, между которыми простиралось невозделанная нива, обширное поле деятельности для общественной жизни в России. Нисколько не преувеличу, если скажу, что эти полюса существуют в России и поныне. В предреволюционный период всем было понятно, что русская интеллигенция зашла слишком далеко. В какой-то момент Церковь была просто вынуждена – ради своих верующих, ради того, чтобы защитить их, – обозначить свои позиции, высказаться определенно. Она не преследовала этим политических целей. Толстой же, будучи видным писателем, имевшим огромное влияние на умы людей, не мог после своих публичных заявлений оставаться в тени. Его ожесточавшиеся выпады не могли не привлечь к себе внимания. В один прекрасный момент Церкви пришлось высказаться определенно. Когда говорят, что Лев Толстой был отторгнут Церковью, проклят и т. д., это не соответствует действительности. Он был просто отлучен от причастия, что является каноническим актом. Если бы он пришел, предположим, на исповедь, и все то, что говорил публично, сказал бы своему духовнику, последний мог бы ответить ему лишь одно, что не может его допустить к причастию с такими взглядами. И тем не менее следует, вероятно, согласиться с тем, что если бы Толстой не был Толстым, то реакция Церкви не была бы такой сильной.
А теперь сопоставьте все это с тем, что происходит в России сегодня. Разве не стоим мы перед схожей проблемой в вопросе о канонизации царской семьи? Огромное количество русских людей считают царскую семью мучениками, страстотерпцами, принесшими жертву всей России. Огромное количество людей согласно с тем, что семью Николая II необходимо причислить к лику святых. Но в то же время мы не можем не понимать – об этом вполне определенно высказался на днях святейший патриарх Алексий II, – что в России существует целая категория граждан, не расставшихся с коммунистическими убеждениями, которые не смогут даже представить себе императора Николая II святым. Если Николай II и будет канонизирован, то, конечно же, не для них, не для тех, в ком остались большевистские взгляды, а для верующих. Поэтому им и не следует в это вмешиваться. Так же как церковный мир не вмешивается в их дела. Не будет же Церковь настаивать на том, чтобы Ульянова-Ленина вынесли из мавзолея и закопали, если они этого не хотят. В каком-то смысле в наши дни существует, как видите, та же самая проблема, которая когда-то была с Толстым. Времена меняются, проблемы остаются прежними.
— Вчитываясь в полемику, разгоревшуюся вокруг решения Синода, трудно не удивляться резкости суждений, непримиримости оппонентов, причем и с той и с другой стороны. Обличительные суждения в адрес Льва Николаевича высказывались людьми настолько почтенными в нашем представлении, авторитет которых настолько высок в наших глазах, что мы не можем, не имеем права, не прислушиваться к их мнению, как бы мы не относились к сути полемики. Но резкость не может не озадачивать. Позвольте привести некоторые из этих суждений:
Митр. Анастасий (Грибановский):
«Толстой занимает место в мировом процессе возврата к язычеству, подготовляя ему почву разрушением христианской веры, подобно тому, как раньше « своим острым и глубоким литературным плугом он разрыхлил русскую почву для революции », которая, « была подготовлена и морально санкционирована им »».
Святитель Феофан Затворник, обращаясь к одному из своих чад по духу, пишет:
«Вы помянули, что многие переходят в иную веру, начитавшись сочинений Толстого. Диво! У этого Льва никакой веры нет. У него нет Бога, нет души, нет будущей жизни, а Господь Иисус Христос – простой человек. В его писаниях – хула на Бога, на Христа Господа, на Св. Церковь и ее таинства. Он разрушитель царства истины, враг Божий, слуга сатанин» (курсив подлинника)
О. Иоанн Кронштадтский, в ответ на обращение гр. Толстого к духовенству, пишет:
«Главная магистральная ошибка Толстого заключается в том, что он, считая Нагорную проповедь Христа и слово Его о непротивлении злу, превратно им истолкованное, за исходную точку своего сочинения, вовсе не понял ни Нагорной проповеди, ни заповеди о непротивлении злу. Первая заповедь в Нагорной проповеди есть заповедь о нищете духовной и нужде смирения и покаяния, которые суть основание христианской жизни, а Толстой возгордился, как сатана, и не признает нужды покаяния, и какими-то своими силами надеется достигнуть совершенства без Христа и Благодати Его, без веры в искупительные его страдания и смерть, а под непротивлением злу разумеет потворство всякому злу, по существу – непротивление греху или поблажку греху и страстям человеческим, и пролагает торную дорогу всякому беззаконию и таким образом делается величайшим пособником дьяволу, губящему род человеческий, и самым отъявленным противником Христу…»
Архиепископ Никон:
«Церковь, наша снисходительнейшая церковь, не понесла такого богохульства и отлучила Толстого от общения с собою. Что же наша мнящаяся интеллигенция? Да она будто не заметила совершившегося суда Церкви над богохульником… Теперь спрашиваю: ужели имеет право эта интеллигенция называться после сего « христианскою »?»
Если дело не в личном походе против графа Толстого, чем объяснить такую непримиримость? Почему все это вызвало такую бурю негодования у людей, которые, казалось бы, призваны примирять вражду. Не слишком ли Церковь, обличая Льва Толстого за его отступничество от догматов, была беспощадна?
— Когда вопрос касается веры и внутренних убеждений, редко какой человек, живущий на этой земле, способен удержать себя в известных рамках. Вспомним, что было во времена борьбы со старообрядчеством. Вспомним самих старообрядцев и их отношение к русской Церкви. Вспомним, что было во времена арианских споров, – я имею ввиду имеющиеся у нас сведения, хотя они исторически и не проверены, о том, как во время заседания Первого Вселенского Собора святитель Николай подошел к Арию и дал ему при всех пощечину. Согласно преданию, Собор осудил Николая и даже приговорил его за это к аресту…
Людская черта, о которой мы говорим, всем известна. Недаром же считается, что религиозные войны, особенно в Средние века, были самыми жестокими. Это, конечно не означает, что мы все это оправдываем. Это просто говорит о том, что люди есть люди. Конечно, лучше быть выше всего этого, выше этих возбуждений. Лучше быть на высоте Самого Христа Спасителя. Но увы. Очень часто христиане забывают, что их вера, за которую они так рьяно борются, есть, в сущности, вера в человека. Ибо Он стал человеком в полном смысле этого слова, Он, Который пошел на крест. Он, Который никому не противоречил и Который молился о тех, кто его распинал. В этом смысле я мог бы согласиться с тем, что резкость позиций была ошибочной. Но если пытаться разобраться в том, что и как было с точки зрения исторической, то следует учесть, что даже такие люди как Иоанн Кронштадтский не могли сдержать своих чувств, когда речь шла о защите веры в том виде, как они ее понимали.
– Если вам удается сдерживать свои чувства, почему это не удавалось им?
— Я не могу сказать, что я нахожусь в равном с ними положении. Тогда все это было насущно. Мы же говорим сейчас о минувших событиях, глядя на происшедшее с исторической точки зрения, и мне проще. Не знаю, что бы я сказал, если бы передо мною сидели не вы, а сам Лев Толстой. Возможно, я бы не сдержался.
— Иногда возникает такое чувство, что Толстой сделал какую-то грязную работу за всех – работу, за которую никто не хотел браться, и в результате, когда настало время пожинать посеянное, его не пустили со всеми за стол, упрекая в том, что у него слишком грязные руки.[2] Не пора ли церкви снять с Толстого анафему?
— Я не могу согласиться с тем, что Церковь относится к Толстому предвзято. Речь идет не о позиции Церкви, а о церковном общественном мнении. Это разные вещи. Ревнители не по разуму – вот кто отвергает творчество Льва Толстого. Они считают, что в числе прочего идеи Толстого послужили наступившим позднее гонениям и преследованием Церкви. Но это, конечно, очень упрощенный взгляд. Человек так устроен, что ему всегда проще все разделять на белое и черное, особенно часто это происходит с людьми малообразованными, мало осведомленными о светской жизни и светской культуре. На деле же, если не Церковь официально, то многие верующие православные люди уже давно, в жизни каждого дня, относятся к Льву Толстому именно так – молясь за него, а не проклиная. Я с этим сталкиваюсь повседневно. Сегодня все это дело прошлого, и нам проще. Читая святых отцов, их писания, особенно александрийских, которые были известны своим пылким отношениям к вопросам веры, вы обнаружите, что некоторые их писания отличает большая резкость. Более того, некоторые из этих писаний не всегда отвечают духу Христову. Увы, это так. И тем не менее у нас нет причин отказываться от этого святоотеческого наследия.
— Проще говоря, Вы находите возможность примирять крайности. Не владеете ли вы каким-то особым рецептом, нам неизвестным?
— Когда я сравниваю резкость людей грешных со всепрощением Христовым и Его молитвы за распинателей, то, конечно, для меня это крайне важно принципиально, и в этом смысле я однозначно на стороне Христа Спасителя. Иначе и быть не может. Но, увы, я тоже грешный человек. Бывают моменты, когда я тоже могу вспылить, да так, что потом сам не знаю, как я мог это сделать. А ведь я думал, что защищаю самого Христа! Это бывает с каждым из нас. И если уж случается, то затем необходимо одуматься, покаяться.
— Позвольте привести пример из жизни: молодая талантливая девушка как-то обратилась к своему духовному отцу, настоятелю одного из Московских храмов, с вопросом, должна ли она читать книги Льва Толстого, который производят на нее сильное впечатление? Ответ был категоричный: воздержаться. Батюшка назвал книги Толстого «ересью». В полной растерянности, моя знакомая обратилась за советом ко мне, в надежде услышать от меня, от писателя, более снисходительное мнение — мнение с «нюансами». Не зная, что ей ответить, я принялся объяснять, что на всех, кто верует или считает своим долгом верить в Бога, но живет в светском обществе, возложена определенная ответственность: нужно уметь оставаться детьми своего времени и пропускать мимо ушей слишком резкие выпады, слишком резкие проявления ханжества, чтобы вера усилиями тех, кто отказался ради нее от жизни в обществе ради своей веры, кто живет сугубо интересами Церкви или своего прихода, не превратилась в привилегию для избранных, в членство какого-то закрытого клуба.
— Если быть справедливым, то можно понять обе стороны. Можно понять пастыря, который заботится о своей пастве и хочет оберечь ее от тех или иных искушений. С другой стороны, можно понять и эту девушку, которая не видела ничего страшного в том, чтобы просто ознакомиться с тем, с чем она по своей вере не согласна. Надо сказать, что этот подход иногда более правилен, чем резкий совет: не соприкасаться вообще – даже читать, мол, не надо и так все ясно.
К тому же обобщать всегда опасно. Толстой ранний и Толстой поздний это не одно и то же. В тех же терминах можно говорить не только о Толстом, но даже о святых. Святого князя Владимира мы почитаем как святого, равноапостольного крестителя Руси. Но ранний Владимир был, подобно апостолу Павлу, гонителем христиан, к которым он потом обратился и сам стал христианином. Из этого вовсе не следует, что мы все обобщаем, что мы принимаем и раннего Владимира и позднего Владимира.
— Но тогда мы можем пуститься в своих размышлениях по такому пути: противоречие между ранним Владимиром и поздним Церковь не смущает, потому что ей некуда деваться, потому что данная позиция Церковь устраивает. Мы же хотим знать все до конца. Почему столь глубокое противоречие не ставит Церковь в затруднительное положение? Не означает ли это, что прощать нужно все и всем, уже потому что итог все равно один — обыкновенная смерть или действительное раскаяние? Какая, мол, разница?
— Здесь нечего доискиваться. Церковь в своем Богослужении сравнивает раннего Владимира (гонителя христиан) с Павлом до обращение (Савлом, который тоже был их гонителем), и она, естественно, отвергает их грешное прошлое аналогично тому, как она отвергает грешное прошлое Мари Египетской, или Марии Магдалины, почитая всех их как святых уже после их покаяния и обращения… Что касается Льва Толстого, с ним случилось обратное[3], и нам неприемлем именно поздний Толстой. Возьмите его ранние произведения — «Детство», «Отрочество, «Юность». Перечитайте, например, главу «Исповедь» в «Юности», и вы поймете, что это совершенно не тот Толстой, что десятки лет спустя. Нет тот – в смысле убеждений. Какие замечательные у него есть описания явлений жизни христианской! Они встречаются даже позднее, даже в «Анне Карениной». Уж не говоря о некоторых мыслях княжны Мэри, которые мы находим в «Войне и мире». От всего этого мы не можем отказываться.[4]
Поэтому когда обобщают и говорят: что бы то ни было, написанное Толстом, читать нельзя, – это неправильно. Раннее нужно читать. Пока Толстой еще не был тем, кем он стал впоследствии, он во многом мог нам помочь. Даже такие трудные и сомнительные произведения как «Крейцерова соната», в конце концов, ничего страшного в себе не несут. Ведь Толстой просто вскрывает человеческую природу такою, какая она есть – есть здесь, на этой земле. И если бы он старался все разгладить и показать, что это как бы нет, он впал бы тем самым в ересь, в самое обыкновенное пелагианство.
Суть пелагианской ереси заключается в утверждении, что грехопадение в человечестве ничего не изменило, что оно осталось прежним, непорочным. Так ли это? Нет. Очень многое изменилось! Если Толстой показывает все это, то под определенным углом зрения это может быть даже полезным. Можно соглашаться или не соглашаться с послесловием «Крейцеровой сонаты», где он развивает мысль о том, что нельзя рождать детей, потому что это связано со страстью и т. д., и что уж если вы хотите иметь ребенка, вы можете усыновлять чужого. С этим можно спорить хотя бы потому, что это неестественно, что это уводит от истин христианского отношения к браку, который сам же Толстой умел так замечательно передать в «Анне Карениной», когда он противопоставил там одну семью другой семье.
А вот позднее у Толстого уже никогда не было той искренности, которая отличала его ранние произведения. После выхода в свет «Анны Карениной» и особенно «Воскресенья», которое невозможно было бы отнести к тем произведениям, которые делают славу художника, – если бы Толстой написал только «Воскресенье», он вряд ли стал бы известен как большой писатель, – после «Воскресенья» Толстой совершенно окончательно определился в своих антицерковных настроениях. Все то, что у него было в «Детстве» подлинного, искреннего, чистого и даже, я бы сказал, литургического, стало отступать на задний план. Произошел отход от церковности и даже от основных церковных догм. Параллельно – после написания романа «Воскресенья» и еще во время работы над ним,[5] – его писательская деятельность из художественной стала постепенно превращаться в публицистическую. Толстой, в сущности, потерял себя. Но будучи большим художником и хорошим психологом, он и сам это прекрасно понимал.
Одним словом, в этих вещах необходимо разбираться. Если в пастве есть люди, которых нужно оберечь от какого бы то ни было соблазна, то можно понять такого священника и такого пастыря, который говорит, что лучше вам воздержаться от Толстого вообще. Если вы способны придавать вашим мыслям некоторую последовательность, как мы умеем это делать в отношении святых, которые в начале своего пути были совсем не теми, подчас даже противоположными тем, какими они стали в конце своей жизни или были в момент своего обращения к вере, – как мученики, они принимались в Церковь даже будучи некрещеными как святые, потому что они крестились в своей собственной крови, вместо воды, так, по крайней мере, принято считать, ведь вода есть и в крови, – если вы способны проводить эту разницу, то тогда, конечно, можно совершенно иначе подойти к этого рода вещам. Но для этого нужно быть человеком очень высокой культуры. Можем ли мы требовать этого от некоторых их наших батюшек? Увы, некоторые из них подчас не имеют даже настоящего богословского образования. Не говоря о том, что в силу обстоятельств они не имели возможности по-настоящему прикоснуться к глубинам русской культуры. Как же тут не понять их ревностность?
— Но ведь известно, что в молодости, до того, как стать зрелым человеком и известным писателем, Лев Толстой вел бурный образ жизни, не отличался последовательностью взглядов, не всегда соблюдал заповеди, а иногда совершал поступки, о которых позднее, годами сожалел и стыдился их.
— Как и Пушкин, как и многие другие… Все это являлось характерной чертой тогдашнего общества. Это был, к сожалению, общий тон. Мои предки жили точно также, чему удивляться? В то время в России жило огромное количество людей, совершенно далеких от Церкви. Нередко случались такие сцены. Приходит человек высшего сословия в церковь и спрашивает: «Скажите, пожалуйста, а где здесь причастие?» Где-то вон там – ему показывают, куда пройти. Он подходит к батюшке, и тот его спрашивает: «Как ваше имя?» – «Князь Урусов. Очень приятно, батюшка. А ваше как?..»
Почти как сегодня. В этом отношении тогдашнее общество — я это прекрасно помню — жило двойной жизнью. Моя мать рассказывала мне, что на исповедь в ее кругу иногда ходили исключительно ради прислуги — вовсе не потому что душа требовала очищения, а чтобы не ударить лицом в грязь перед остальными и в том числе перед собственной прислугой, среди которой, кстати сказать, часто встречались по-настоящему верующие люди…
— Как все это увязать с только что высказанным вами утверждением, что в период разбитной жизни – назовем вещи своими именами – творчество Толстого отличалось особой чистотой, искренностью, литургичностью? Возможно ли такое сочетание?
— Особого парадокса, на мой взгляд, здесь нет. Огромное различие между ранним Толстым и поздним заключается в том, что ранний Толстой умел каяться. Он знал, что такое грех. Он знал, что такое человеческая слабость. При этом он все же уступал себе. Хотя он был крепким и сильным человеком в одних отношениях, он был очень слаб в других.
— Существует множество примеров того, что люди, особенно в юном возрасте, приходят к православной Церкви или просто к религиозности, как ни удивительно, именно через чтение книг Толстого, посредством какой-то углубляющейся благодаря ему любви к России.
— Да, с этим я согласен. Многие пришли к вере через Толстого, но через писателя, а не через мыслителя и публициста. С чем я не согласен, так это с батюшками, которые отговаривают от чтения книг Толстого. Не согласен я с этим по той простой причине, что это не настоящий пасторский путь.
Пасторский путь следует всегда ориентирам милосердия, любви, зова к внутреннему спасению. Резкий же призыв отказаться от соприкосновения с какими-либо вредными, скажем, явлениями – это вообще не типично для православия исторически. Это скорее типично для католичества. Так вела себя западная Церковь на протяжении веков. И до чего она дошла? Она стала очень могущественной. Но вопрос в том, где она стала могущественной. В одном известном диалоге, происходившим между католическим священником и православным, католик воскликнул: «Вы разве не видите, что наша Церковь первая на земле?!» Православный священник был вынужден согласиться. Он долго думал над тем, что ответить, и вдруг сказал: «Ваша Церковь первая на земле, а наша первая на небе.»
Нам не нужны радикальные методы. Силой любви, силой убеждений мы достигнем гораздо большего. За Толстого нужно молиться, а не проклинать его. Святые отцы говорят: «Люби грешника, но ненавидь его грех.» К сожалению, наши сегодняшние старцы не могут отличить одного от другого. Принимай грешника всякого – всякого! – с любовью. Но при этом будь абсолютно, стопроцентно верен своим принципам. Ненавидь его грех, его ошибки, его ересь и т. д. Но не соединяй одно с другим. Это очень трудно. Для этого необходимо самому хоть как-то возвыситься над собственной природой. Кто мы? Даже мы, и самые лучшие старцы, оптинские и какие угодно, очень хорошо знали по себе, какова наша испорченная человеческая природа. Нужно прежде всего понять это в себе самом. Тогда ты сможешь понять это и в другом.
Одним словом, можно принять Толстого раннего, как человека еще церковного, и его художественные сочинения, но не следует принимать его дальнейшие философские и прочие идеи. Это совсем не значит, что его нельзя читать. Когда вы читаете, например, Достоевского, вы настолько сильно соприкасаетесь с человеческим грехом, что можно было бы даже предположить, что это опасно. И тем не менее многие, например митрополит Антоний (Храповицкий), едва не приравнивали Достоевского к некоторым из святых отцов по конечным итогам его жизни. Митрополит Антоний знал всего Достоевского и даже написал замечательное произведение на эту тему – «Словарь», которое потом было названо «Ключ к творениям Достоевского». Прочитай все, знай все – вот в чем правильный подход. Как говорил апостол Павел: «Все мне позволительно, но не все полезно; все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною» (1 Кор. 6: 12).
— Вера в Бога, если она есть у человека, должна помогать ему находить правильные пути в реальной жизни, в реальном обществе – в том обществе, в котором, как нам известно, порок сидит на пороке и в котором мы вынуждены жить, на каждом шагу идя на компромиссы, на каждом шагу сталкиваясь с уродствами окружающей действительности. Это мнение разделяют не только люди несведущие и растерянные вроде той молодой девушки, которая не знает, нужно ли читать Толстого. Что, на ваш взгляд, важнее и правильнее – отстраняться от общества с его грязью или, напротив, воспринимать мир как данность и пытаться жить достойно среди всей этой грязи?
— В Церкви есть, как мы знаем, два пути. Есть путь, описанный Достоевским на примере старца Зосимы, который говорит Алеше Карамазову: иди в мир и спасай окружающих тебя людей. Есть и другой путь, противоположный первому. Вы упомянули Феофана Затворника. Почему же он ушел в затвор? Для того чтобы быть как можно дальше от соблазна грешного мира. И именно благодаря этому он действительно смог не отойти от людей. Он все время писал им из затвора письма, которые их спасали, спасали самым поразительным образом, именно в мире сем. Вспомните его книгу «Невидимая брань». Это «невидимая брань» постоянно происходит в грешном мире. Потому это и брань. Потому она и невидима. И очень часто так бывает, что люди, максимально отошедшие от мира – ушедшие в монастырь или в полный затвор, – прекрасно знают этот мир и способны написать о нем вот такую книгу.
— Та же девушка, о которой мы говорили, спрашивала меня: может ли она одеваться изящно, не противоречит ли это требованиям церкви? Мне так и хотелось ей ответить, что да, конечно, может. Но, положа руку на сердце, я был в полной растерянности. Если бы этот вопрос был обращен к Вам, что бы вы на него ответили?
— Все дело в том, для чего она к этому стремится. Если она хочет одеваться так или этак потому что она тщеславна, потому что она желает выделиться во всех отношениях и по сравнению с другими людьми, то тогда это побуждение греховное. Но если она делает это просто потому, что хочет жить по норме окружающей ее жизни, не выделяя себя среди других, хочет обратить на себя внимание просто ради того, чтобы найти друга жизни и выйти за него замуж, если ее побуждения чисты, то в этом нет никакого греха. Недаром же апостол Павел говорит, что чистому все чисто. Противоречие возникает лишь тогда, когда побуждения неправильны, когда все побуждения уродливо гипертрофированы, или даже имеет оттенок уродливости. Такого рода люди, к сожалению, просто сами себя изображают.
— Личный друг и биограф Толстого Эльмер Мод пишет:
«Его убеждения медленно изменялись… По мере ознакомления с восточными писаниями (индийскими и китайскими) он в конечном итоге дознался того существенного, что лежит в корне великих религий, которые разделены и раздроблены суеверными верованиями. И он стал менее и менее придавать значение самой личности Христа, точной фразеологии и действительным словам Евангелия.»
Характеристика, вынесенная Э. Модом, вполне укладывается в рамки нам известного из других источников. В журнале «Теософ» от 16 января 1911 г. было опубликовано письмо Толстого к художнику Яну Стыке, которое, как мне видится, содержит квинтэссенцию мировоззрения современного интеллектуала европейского типа. Отличительными особенностями этого мировоззрения является стремление к образованности, вера в универсализм – или, как еще говорят философы, в «однородность» мироздания, вера в демократию, в силу законов, в гуманизм, в гуманизм и даже в какую-то разумную, высшую организацию, стоящую над общественными институтами. Адепта этих идей часто называют агностиком – это понятие прочно вошло в обиход. Но для наглядности процитирую строки самого Толстого:
«Доктрина Иисуса является для меня только одною из прекрасных доктрин религиозных, которые мы получили из древности египетской, еврейской, индусской, китайской, греческой. Главное в принципе Иисуса – любовь к Богу, т. е. ко всем людям без исключения, была проповедана всеми мудрецами всего света: Кришна, Будда, Лао-Тзе, Конфуций, Сократ, Платон, Эпиктет, Марк Аврелий и между новыми: Руссо, Паскаль, Кант, Эмерсон, Чанинг и многие другие. Истина религиозная и нравственная везде и всегда одна и та же, у меня нет предпочтения к христианству. Если я особенно интересовался доктриной Иисуса, то это, во-первых, потому, что я родился и жил между христианами и, во-вторых, находил большое умственное наслаждение в том, чтобы извлекать чистую доктрину их поразительной фальсификации, производимой Церквами.»
Многие из нас вольно или невольно идут по тому же пути. Какой вывод мы должны сделать из этого опыта? Что такой «универсализм» – плод широкой образованности агностика?
— Мой учитель Антоний Храповицкий — во времена моей молодости он был старцем, а впоследствии стал митрополитом — еще в то время, когда он жил в России и был архиепископом Харьковским, еще в то время, когда он был ректором-архимандритом Московской, а затем Петербургской духовной академии, отвечал на это прямо и определенно. Он говорил, что нужно быть образованным человеком во всей отношениях. Он говорил, что самые лучшие монахи – это ученые монахи. Он говорил, что его задача – восстановить в России ученое монашество. И он своего добился – в значительной степени. У него были такие ученики, как, например, Иларион (Троицкий), который сначала был профессором Владимиром Троицким, потом стал монахом, кончил архиепископом, был в Соловках, был мучим, и сейчас даже идет вопрос о его канонизации как новомученика (в Русской Зарубежной Церкви канонизация Илариона уже состоялась).
[Если вы образованы, но не употребляете ваше образование в отрицательном смысле, то есть, если вы не пользуетесь им во вред себе и другим, то в этом случае вы приносите пользу.] Вообще говоря, невежество, и в частности в монашеской среде, было, как мы знаем из истории церкви, часто пагубным. Вспомним хотя бы монастыри Святой земли в VI и VII веках, когда большинство живших там монахов, неверно поняв Оригена, стали оригенистами и были иступленными приверженцами этой печальной ереси, осужденной на Пятом Вселенском Соборе. Примеров ревнования не по разуму в очень много и сегодня. [Уже почти в наше время, в начале двадцатого века, таким фальшивым монашеским духом была заражена довольно большая часть монахов на Афоне – так называемые имяславцы[6], которые своим невежеством смущали не только друг друга, но и богомольцев, приходивших на Афон из России, так, что в результате Россия была вынуждена прислать на Афон военных и увезти этих монахов в Россию назад на кораблях. [Не вдаваясь в подробности, скажу, что это был результат абсолютного невежества этих монахов. Такое встречается и сегодня.] Невежество встречается и сегодня. Некоторые монахи не образованы. Некоторые даже не знают святых отцов, а иногда высказывают мысли, с богословской точки зрения совершенно нелепые.
Но есть и другие примеры. Один совершенно необразованный монах, который, уходя в монастырь, даже писать не умел – это был обыкновенный русский мужичек, – стал впоследствии Силуаном и всю жизнь, находясь на Афоне, преодолевал свою необразованность. Он никогда не поступал так, как поступали другие необразованные монахи по своей узости – в особенности в том, что касалось отношения к инакомыслящим. В глубокой старости достиг удивительного состояния внутренней образованности. Он превосходно знал святых отцов. Но, что самое главное – познал душу человеческую.
— И все же напрашивается вопрос: не противоречит ли знание вере? Почему вера русских старушек, переполняющих храмы, вера пастушков со старинных полотен, вера детей, вера несведущих кажется всегда более убедительной, чем вера умудренного ученого, который, в сущности, и верить ни во что уже не может, ибо, как говорит астрофизик Хокинг, исследования которого вы разбираете в вашей книге «Теория расширения Вселенной и вера отцов», «научная мысль, законы природы, логические следствия, будучи объективными, не оставляют места для Бога, тем более если Он Сам установил эту закономерность…», – это цитата из Вашей книги.
— Мой учитель Антоний Храповицкий, как уже говорилось, еще молодым дьяконом являл собой образец глубокого мыслителя, глубокого богослова и ученого. Он считал, что это совершенно необходимо. Но в то же время были такие как Спиридон Тримифунтский: и в своем пастырстве он не оставил своих обычных овец, которых пас. Такие Спиридоны оказались большинством на Первом Вселенском Соборе[7], которое приняло не совсем, может быть, понятное им по-философски понятие омоусиос – что значит единосущный: простотой и чистотой необученного духа они смогли постичь главное – что это есть выражение подлинной и действительно сущностной любви Отца и Сына, что это есть основа всего. Вера простого, неискушенного человека кажется нам более убедительной, потому что на его примере мы понимаем суть детского, чистого отношения к Царству Небесному. Необходимо и то и другое. Нужен Христос, Который есть премудрость Божья, который есть Слово, Логос. Но тот же Христос, выражаясь по Апостолу Павлу, в своей духовной нищете «опустошил себя», поверг Себя в такое унижение перед миром сим, что это можно назвать лишь опустошением – опустошением от той самой премудрости, носителем которой он является. Парадокс? Этот наш главный христианский парадокс спасителен для людей и является сутью христианства.
— «Бог есть неограниченное Всё, человек есть только только ограниченное проявление Его. Бог есть то неограниченное Всё, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог, человек есть проявление его в веществе, времени и пространстве…»
Эти строки, диктуемые Толстым дочери перед смертью на станции Астапово, конечно же, не являются откровением, но все же до странности точно передают религиозные ощущения многих из нас. В чем эти строки расходятся с христианским подходом к делу?
— Расхождение в слове Всё. Имея в виду весь наш мир, тот, в котором мы живем, мы не можем сказать о Боге, что он есть Всё, – если, конечно, Толстой понимал это именно так. А я думаю, что он понимал это именно так. В этом отношении приведенное высказывание Толстого является самой тривиальной философской идеей, которая носит название «пантеизм».
Основой же нашей веры является теизм. Да, Бог есть Всё. Но не с точки нашего мира. Между Творцом и тварью существует известная грань. Бог есть, конечно, источник Всего, и, стало быть, можно сказать, что он есть Всё. Но совсем не так, как это говорит Лев Николаевич, когда под этим всё он понимает и облака на нашем зримом небе, и звезды и Луну и Солнце. Климент Римский еще в первом веке сказал, что Церковь была сотворена прежде Солнца и Луны, что Церковь это образ Божий, образ Пресвятой Троицы, образ Всего, но не Всё.
— «Однажды я спросил себя: верю ли я на самом деле? Верю ли я, что смысл жизни лежит в исполнении Божией воли, что это будет состоять в увеличении любви в нас самих и в мире и что, содействуя этому увеличению, этому слиянию всех предметов любви, я готовлю себе вечную жизни? И инстинктивно я ответил, что не верю в такой ясной, определенной форме. «Во что же я верю?» — спросил я себя и искренне ответил, что я верю, что надо быть добрым, нужно смиряться, прощать, любить. В это я верю всем существом.»
Разве не был Лев Николаевич в этих размышлениях на пороге подлинной православной веры? Можем ли мы требовать от писателя большего?
— Последние слова из приведенной цитаты действительно подвели Льва Толстого к порогу православной веры. Но сказанное им вначале – о том, чего он не может принять, – свидетельствует о том, что толкует он все слишком рационалистически. Православная богословская мысль идет двумя путями: с одной стороны, это катафатическое, что означает по-гречески положительное богословие, а с другой – апофатическое, то есть отрицательное.
О каком отрицании идет речь? Об отрицании нашего собственного разума, который не может понять все до конца ввиду своей ограниченности. И поэтому он должен уйти за пределы. Он должен ответить на некоторые вопросы обыкновенным «не знаю» и «не могу знать» – но верю, потому что я это ощущаю, потому что я знаю, что это истина. Это и есть суть апофатического богословия, основоположником которого был в значительной степени известный Дионисий Ареопагит[8], независимо от того, кому в окончательном виде принадлежат богословские вероучительные сочинения, подписанные его именем. В Деяниях апостольских есть сведения о том, что некто Дионисий состоял членом афинского ареопага. Отсюда и его автора. Он был одним из немногих язычников, которые сразу поверили в учение, проповедуемое Апостолом Павлом. Апостол Павел начал со слов: проходя и осматривая ваши святыни, я увидел один жертвенник, на котором было написано – «Неведомому Богу». Обращаю ваше внимание на тактичность Апостола Павла. Адресуясь язычникам, он не сказал: «ваши идолы», хотя мог бы, а сказал: «ваши святыни», – уважив веру этих людей и их понятие о святости. «Тот, которого вы, не ведая, чтите, я проповедую вам…» Это и есть основоположение апофатического богословия.
Бог неведом, мы не знаем Его, но мы верим в Него. Внутренним нашим сознанием, внутренней любовью мы с Ним. Более того, Его можно проповедовать. Этой проповедью Апостол Павел и убедил Дионисия последовать за ним и стать христианином. Отсюда родилась вся богословская школа Дионисия Ареопагита и других.
Здесь же кроется ответ и Льву Толстому. Ты не можешь утверждать, что ты знаешь, о Боге положительно Всё. Нет, Всего ты не знаешь. Ты – человек. Ты – человек. Человек слабый ограниченный и грешный. Говоря о Боге, ты можешь сказать положительно – Всевидящий Бог. Но сказать, что ты знаешь Его и что Он Ведомый, – нельзя. Нужно говорить отрицательно как Апостол Павел, – Неведомый. Это понимали уже язычники.
— История последних часов жизни Толстого трагична. Не говоря о том, что правда о том, как все происходило, так вроде бы и канула в Лету, погрязшая в бурных распрях между последователями писателя и теми, кто осуждал его. Бегство Толстого от близких, болезнь, застигнувшая его в поезде, остановка в Шамордино, а затем в Астапове, но главное все же – попытка примирения с Церковью, – все это похоже на какой-то диковинный трагический вымысел, на который решится не каждый романист. Полагаете ли Вы, что Лев Толстой одумался и искал примирения с Церковью?
— Все факты сегодня известны. Известно, что Лев Николаевич, уехав от семьи, приехал в Шамордино к своей сестре, монахине, – она, кстати, послужила прототипом для создания образа книжны Марьи в романе «Война и мир», – а затем пошел пешком в Оптину пустынь. Путь от Шамордино до Оптиной пустыни не близкий. Известно, что, когда Толстой пришел туда, он не решился войти в скит, где жили старцы. Он постоял и ушел. Он побоялся, что оптинские старцы не захотят с ним разговаривать. Все это Толстой говорил своей сестре, и она это записала.
— Он не смог пересилить в себе гордыни?
— Вероятно, это можно назвать гордыней. Но мне думается, что это слишком сильное слово. Я бы сказал, что это была внутренняя застенчивость. [То, что по-английски называется self-conturce.] Толстой как бы чрезмерно ощупывал себя. В этом психологически была причина всех его бед. На редкость умный человек, блестящий художник и мыслитель, он был в вместе с тем маленьким человечком – в том смысле, что зависел от окружавших его людей. Что они о нем подумают? В каком виде он перед ними предстанет? Из-за этого постоянного ощупывания себя Толстой оказался врагом себя самого и рабом своих мыслей.
Но если это перевести на церковный язык – это были помыслы, по поводу которых любой оптинский старец сказал бы ему: «Не обращайте внимания на ваши помыслы. Они не ваши!» Вот обычный ответ в таких случаях… Но самое опасное начинается тогда, когда человек пытается спорить с этими помыслами, когда он вертится вокруг них и оборачивается вокруг самого себя как стружка. Когда вы чистите рубанком доску, древесная стружка заворачивается вокруг самой себя. Что внутри нее? Пустота. Так и наша личность. Она часто оборачивается вокруг себя самой, в то время как внутри у нас, оказывается, ничего нет – ничего, кроме пустоты и замкнутости на себе самих. Все, что было необходимо Льву Николаевичу, – это раскрыться. Он не раскрылся.
— Некоторые люди, искренне стремясь к раскаянию, воздерживаются от конкретных шагов, полагая, что могут справиться со своим внутренним недугом самостоятельно, да и почитая за бестактность утруждать других такого рода личными затруднениями.
— Может быть, не знаю… У французов есть поговорка: «Que s’excuse, s’accuse»[9]. Душой Льва Николаевича владело, скорее всего, это чувство. Эта черта была в нем очень сильно развита. А кроме того, с точки зрения философской, он был, конечно, рационалистом. Его ratio должно было все подтвердить, все доказать. Этот рационализм победил в нем художника.
В Оптиной пустыни тотчас же стало известно о том, что Толстой приходил к монастырю. И его ждали. Ждали с нетерпением и с большим радушием. В Оптиной Пустыни существовал такой подход: принимать всех, ко всем относиться одинаково открыто. В этом и была суть старчества. В этой же ситуации была налицо какая-то трагическая несогласованность между двумя мирами. Что интересно, в вопросе об уходе Толстого из дома вся семья Толстого оказалась на стороне Софьи Андреевны.
— Почему?
— Даже хорошо зная их всех лично, зная, что все они были церковными, убежденными, православными людьми, я не могу ответить на этот вопрос. Факт остается фактом.
— Семья сыграла в жизни Толстого огромную роль – позитивную или негативную, трудно разобраться. Влияние семьи, отношения с близкими сказалось и на последних решениях Льва Николаевича, [когда он попытался вернуться в лоно Церкви, и ему в этом помешали]. На эту тему было сказано многое. Но вопрос остается открытым. На протяжении лет Вы поддерживали дружеские отношения с покойной Александрой Львовной Толстой, дочерью Льва Николаевича, которая жила в США. Речь идет о той самой дочери Толстого, которая в ноябре 1910 года, в последние дни жизни отца, находилась в Астапове у его смертного одра и, по многочисленным свидетельствам очевидцев и биографов, не допустила к умирающему отцу старца Варсонофия[10], приехавшего в Астапово из Оптинского монастыря по его вызову.
— В молодости, когда я жил в небольшом сербском городке, я был очень дружен с внуком Льва Толстого, Владимиром Ильичом, сыном Ильи Львовича. С ним дружила вся наша семья. Я был намного младше Владимира Ильича, но это не мешало нам поддерживать теплые отношения. От него я много слышал о его отце, о деде и не переставал расспрашивать. С этого, собственно, начались наши отношения.
Это было на редкость интересный человек. Помню, как он пришел к нам в дом с первым визитом. Он был жизнерадостен, общителен, легок на подъем, любил выпить. Вот, помню, он сидит у нас, смотрит на мою мать и вдруг начинает петь: «Я люблю тебя за это, что ты тетка Лизавета…» Один из гостей нагнулся к нему и прошептал: «Хозяйкино имя – Елизавета!» Мою мать действительно звали Елизаветой… Он был душа нараспашку. Отчасти благодаря этому много я узнал от него о семье Толстых.
А затем моя старшая сестра вышла замуж за его двоюродного брата, которого тоже звали Владимиром, только не Ильичом, а Михайловичем, – за сына младшего сына Толстого. С этого дня мы буквально породнились с Толстыми, вошли в их семью. Через Владимира Михайловича я познакомился с Александрой Львовной, дочерью Льва Толстого, которая жила в то время в Наяке, на берегу реки Гудзон, к северу от Нью-Йорка. Близкие отношения с ней поддерживала и моя мать – они были одного поколения, и мать звала ее Сашей, а Александра Львовна называла мою мать «Эльвета».
Александра Львовна – для меня тетя Саша – в молодости была толстовкой. Революцию она пережила очень болезненно. Когда все это свершилось, она вдруг поняла, что идеи ее отца оказались своего рода толчком для разрастания революционных настроений, которые в конце концов смели все – и самого толстого, и культуру, в которой он вырос. Она поняла, что это было ошибкой. Перелом в ней произошел где-то в двадцатом году, как и у большинства. Прежние убеждения давали о себе знать и в американский период ее жизни, когда она жила под Нью-Йорком. Неподалеку от себя она организовала Толстовскую ферму. Впоследствии она же стала одной из основательниц Толстовского Фонда, который приходил на помощь русским беженцам. Мало-помалу Александра Львовна вернулась к Церкви, на те пути, с которых ее увел отец, и даже построила у себя на ферме храм – церковь Преподобного Сергия. К тому времени она полностью отошла от идей своего отца. Но при этом она всегда говорила: «Отец для меня – святыня. Я знаю его. Я знаю, что это был за человек. Я никогда не соглашусь с тем, что о нем говорят. И никогда от него не отрекусь!»
Я исповедовал ее. Она исповедовалась у меня незадолго до кончины. Мы были очень близки. Благодаря этому я имел возможность быть посвященным в суть происходящего вокруг ее покойного отца во всей полноте. Я знаю, какой он был человек изнутри. Я знаю, что и как было не только с точки зрения церковно-канонической и общественной, но и с точки зрения личной, семейной. Все эти точки зрения важны в равной мере.
— Сегодня мы знаем с достоверностью, что старец Варсонофий и сопровождавший его иеромонах Пантелеймон, приехали в Астапово по просьбе самого Льва Николаевича. Сойдя с поезда в Астапове, Лев Николаевич послал в Оптину телеграмму, в которой просил послать к нему старца Иосифа, но на совете старшей братии монастыря было решено послать в Оптину отца Варсонофия, так как старец Иосиф был слаб и не покидал из кельи.
— Старца Варсонофия, который был прислан в Астапово Священным Синодом, не допустила к Льву Толстому Александра Львовна. Я знаю это достоверно. Она же не допустила к отцу и мать.
— Вы считаете, что отец Варсонофий был послан Священным Синодом? Но сегодня принято опровергать эту версию. Считается, что основоположником «верноподданнической версии» является ротмистр Савицкий, присланный в Астапово властями присматривать за порядком, сведения которого полны неточностей. Версия причастности к делу Священного Синода подогревалась и самими толстовцами, которые не могли переварить «отречения» их кумира от своих идей, а сам факт вызова старца из Оптины толстовцы всеми правдами и неправдами скрывали от русской общественности. Помимо этого распространялись слухи (например, В. М. Маклаковым), что Толстой сам отказался принять старца Варсонофия, что опровергает текст письма о. Варсонофия, которое он написал Александре Львовне после ее отказа допустить его к больному отцу:
«Почтительнейше благодарю Ваше Сиятельство за ваше письмо, в котором вы пишете, что воля родителя Вашего и для всей семьи Вашей поставляется на первом плане. Но Вам, графиня, известно, что граф выражал сестре своей, а Вашей тетушке, монахине матери Марии, желание видеть нас и беседовать с нами.»
Остается добавить, что по сведениям того же ротмистра Савицкого, изложенным в его раппорте, о. Варсонофий, прибывший в Оптину, якобы действительно написал Александре Львовне письмо, в котором предупреждал, что никаких разговоров о религии с ее отцом вести не будет, и что желал бы только «видеть Толстого и благоволить». Игумен будто бы сообщил Савицкому, что, если бы он услышал от Толстого одно слово «каюсь», то в силу своих полномочий считал был его отказавшимся от своего «лжеучения» и напутствовал бы его перед смертью как православного.
— Что касается причастности к делу Священного Синода, мне трудно выступать в качестве чьего-либо оппонента. Данное представление – представление о том, что к поездки отца Варсонофию в Астапово, имел отношение Священный Синод, сложилось у меня смолоду. Таково было мнение, царившее среди моих родных и близких. С другой стороны нельзя, конечно, исключить того, что во всю эту историю были вовлечены какие-то очень личные, очень частные интересы. На мой взгляд, все это не имеет существенного значения. Важен факт: Александра Львовна не пустила о. Варсонофия к своему отцу.
— В этом вопросе важна окончательная ясность. Согласно одной из версий, старца Варсонофия не пустила к отцу Александра Львовна. Согласно другой версии – ее поддерживали толстовцы, – от встречи со старцем отказался сам Толстой. Трудно представить себе, что вам не приходилось говорить об этом с Александрой Львовной. Какая версия правильная?
— Отца Варсонофия не пустила к отцу Александра Львовна.
— Если бы она не помешал встрече отца с о. Варсонофием, примирился бы он с Церковью?
— Думаю, что да. Хотя не могу утверждать этого с полной категоричностью. Митрополит Антоний Храповицкий рассказывал мне – правда, с чужих слов, – что Толстой якобы уже на последнем издыхании говорил: «Ну вот, я умираю. И что с этого? Никаких ангелов нет. Ничего нет. Смотрите – просто умираю и умираю.»
— Почему Александра Львовна помешала встрече Варсонофия с умирающим отцом? Вы можете этим поделиться?
— Я не вправе разглашать тайну исповеди. Все, что я могу сказать, это то, что Александра Львовна не предала своего отца, но сама лично во всем глубоко раскаивалась. А последующим возвращением в Церковь она подкрепила свое безмерное человеколюбие и милосердие. Она помогла сотням и сотням людей. Она бесконечно любила отца, стояла за него, защищала его и молилась за него до самой своей смерти.
— «Когда созрело яблоко и падает, – отчего оно падает? Оттого ли, что тяготеет к земле, оттого ли, что засыхает стержень, оттого ли, что сушится солнцем, что тяжелеет, что ветер трясет его, оттого ли, стоящему внизу мальчику хочется съесть его?
Ничто не причина. Все это только совпадение тех условий, при которых совершается всякое жизненное, органическое, стихийное событие. И тот ботаник, который найдет, что яблоко падает оттого, что клетчатка разлагается и тому подобное, будет так же не прав, как и тот ребенок, стоящий внизу, который скажет, что яблоко упало оттого, что ему хотелось съесть его и что он молился об этом.»
Это строки Льва Николаевича из «Войны и мира», посвященные причинам поражения наполеоновской армии в России в двенадцатом году. Взгляд Льва Толстого на историю вам, вероятнее всего, чужд в той же мере, как и его религиозные воззрения. Но правомерен вопрос: не будь Толстого, была бы история России двадцатого века такой, какой мы видим ее сегодня? Не прав ли, не дальновиден ли был Ульянов-Ленин и большевистское руководство в стремлении посмертно прибрать Толстого к своим рукам? А, может быть, в лице Толстого мы, писатели, просто преувеличиваем свою значимость для судеб мира – эта черта очень свойственна пишущим людям, а в России особенно.
— Отвечая Толстому по поводу яблока, я позволю себе с ним не согласиться. Сказать, что ничто не является причиной является типичной ошибкой умствующего человеческого разума, который все непонятное, непостижимое для себя, хочет объяснить словом ничто. Всё то, что Толстой перечислил в этих строках, всё без исключения является причиной.
— Поразительные размышления о роли Толстого в истории России есть у И. Бунина в воспоминаниях о принце Ольденбургском, с которым он поддерживал отношения в период эмиграции во Франции. С большим надрывам, этот благороднейший человек, некогда приближенный Николая II, рассказывал Бунину о том, что император был одно время готов встретиться с Толстым и побеседовать с ним о судьбах Российской империи, но что этого не произошло. По свидетельству Бунина, принц Ольденбургский был уверен, что эта встреча могла изменить ход истории России. Так ли это? Не строим ли мы себе иллюзии? Не всегда тактичный в своих оценках Бунин, в данном случае удержался от резких суждений. Но так и напрашивается вывод: может быть здесь столкнулись не просто две крупные личности, от мнения которых многое зависело в наших судьбах, а два частных лица, два горделивых человека.
— Если бы на месте Николая II оказался — предположим такое — его предок, Петр Великий, то такая встреча наверняка произошла бы, и после нее было бы сделано, наверное, много важного. Если уж задаваться такой дилеммой, то, конечно, можно лишь сожалеть о том, что Николай II не пошел на встречу с Толстым. Действительно жаль. С другой стороны, можно понять и Николая II. Он был человеком своего времени, имел определенные воспитание и характер. И было бы нелепостью ожидать от Николая II того, чтобы он поступал как Петр Великий.
В этой связи мне хочется привести зарисовку из жизни Льва Толстого, относящуюся к тому периоду, когда он сам стал толстовцем. Эту историю мне рассказал муж моей сестры, внук Льва Николаевича, Владимир Михайлович. Дома у Толстого был как-то Чертков, – с Чертковым, кстати сказать, моя семья тоже оказалась породнена через мою вторую сестру, которая вышла замуж за Черткова, чей дед приходился двоюродным братом тому самому Черткову. Так вот, лысоголовый Чертков сидел в гостиной, когда вошел Толстой. Увидев на голове у Черткова огромного впившегося комара, Лев Николаевич подошел к нему и комара прихлопнул. Развернувшись, Чертков удивленно произнес: «Эх! Как вы могли это сделать? Ведь вы же погубили чужую жизнь!» Толстой посерел. Ничего не сказав, он ушел в свой кабинет, заперся и провел в одиночестве пять часов… Трудно сказать, что смог бы Толстой реально сделать в той ситуации, которая сложилась тогда в России.
Москва, 3 февраля 1998 г.